Blog Archive

Thursday, December 27, 2007

Мой любимый писатель Распутин об образовании




"Велико незнание России посреди России". Роль литературы в образовании и православном воспитании

автор: В.Г. Распутин
Mon, 1 Oct 2007, 09:38


«Велико незнание России посреди России». Эти бессмертные слова Гоголя не только не устарели – они приобретают в последнее время какой-то фатальный смысл и вполне могут быть подняты над зданием Министерства образования РФ и как оценка успеваемости по этому предмету, и как напутствие, с каким оно, Министерство образования, могло бы пойти на преодоление этого незнания. С еще большим основанием гоголевские слова могли бы быть водружены над зданием Правительства России, но речь сейчас о школе, об образовании, о наших надеждах на завтрашний день.

Велико незнание России, велико непонимание ее и велико уже ее неузнавание. «Эти бедные селенья, эта скудная природа – край родной долготерпенья, край ты русского народа!» – картина, конечно, безрадостная, но не безнадежная, тайно светившая обещанием будущих перемен и «в наготе своей смиренной», которую не поймет и не оценит «гордый взор иноплеменный». Сегодня этот «гордый взор иноплеменный» со злорадством перемещается в нас.

Удивительно, как имя, название, звучание любого дела и учреждения, тем более учреждения, представляющего собой один из основных и жизнетворных органов государственного организма, как это преломленное название способно неизбежно перейти в суть учреждения и преломить его назначение. Было когда-то Министерство народного просвещения и просвещало младые поколения, давало им вместе с науками тепло отеческого наставления и отеческой веры, напитывало родным духом и расчищало отечественные родники с живой водой. Вероятно, это просвещение не было идеальным и не было полным, но по направленности, по задачам своим оно было верным – помочь наполниться своим и родным настолько, чтобы вместе с физическим возрастанием без болезненных наростов шло возрастание духовное, т.е. заложить прежде в личность национальный камертон, а уж затем пускать ее в море знаний.

Сейчас у нас Министерство образования, сохранившее свою вывеску еще с советских времен. Как бы не скрывающее своей цели преобразовать, перестроить, переоснастить поступающие в его распоряжение души на принятую стандартную колодку. При коммунизме это была идеологическая колодка и привела она к такому уродливому явлению, как «образованщина», которое в конце концов и привело прежнюю государственную систему к трагическим последствиям. Теперь эта колодка рыночная. При коммунизме почва не отвергалась окончательно, хотя использовался только верхний ее слой; теперь и почва, традиция, вековое народное бытие подвергаются тотальной и безжалостной обработке, чтобы не повторить ошибок коммунизма, когда из них чудом принялась прорастать, казалось бы, окончательно вбитая в прошлое тысячелетняя Россия.

В этом и суть навязанных нам реформ: выдернуть, как морковку, современную Россию из России глубинной, придать ей товарный вид и поставить за прилавок.

Пушкин сказал о Петре:

«Не презирал страны родной –

Он знал ее предназначенье».

« В самом деле, – писал В. Розанов в статье «Представление о России в годы учебной реформы» (учебная реформа того времени и дала Розанову толчок поразмышлять шире о путях российских реформ), – успех реформы Петра Великого в том, что «препобедила всякую тьму», заложен был не только в силе, которую дало ему его положение, и не в одной его огромной решимости, но и в этом особенном его отношении к преобразуемой стране, на которое указал поэт... Петр не исчужа пришел к нам, он встал к России не в положение инородной силы... « А о Петре ведайте, что жизнь ему не дорога; жила бы и цвела Россия» – так в памятных словах перед Полтавой он определил себя, указал служебное, покорливое, второстепенное свое значение около России. Из этого взгляда на себя вытекла простота его приемов. Он боролся с Россией, но... на русской же почве; с нравами, но русским же нравом; с обычаем, но не покидая русской своеобычности; и, наконец, он сам, он весь в лице своем, движениях, манере был новый русский быт, и только более свежий и, главное, более правдивый, чем тот окаменевший в своей условности и формализме прежний быт... Россия старая, Россия предания оказалась бессильной против него, потому что он не хотел и не требовал от нее ничего, кроме правды в ней же самой, в ее же вере, в ее притязаниях...»

Но Пушкин, согласившийся с Петром, и сам был реформатором. Всякая внутренняя реформа, как исправление сложившегося порядка вещей, который становится громоздким и неуклюжим, происходит в свое время, словно бы позволением свыше. Трудно представить, чтобы державинская ода «Бог», как и оды Ломоносова и ранние оды Жуковского, были произнесены пушкинским слогом, без той торжественности и колокольного звона в поэзии, который был духом XVIII века. Нельзя представить, чтобы «Слово о полку Игореве», наша национальная святыня, звучала бы как-то иначе, чем на языке своего времени; в глубинах нашего сознания этот язык сохранился, и мы вспоминаем его тотчас же, как переносимся в XII век, а все множественные переводы «Слова...» последних десятилетий вызваны не разъяснением смысла, который давно разъяснен, а желанием прикоснуться к этой святыне авторским пером и взять уроки мастерства.

Иван Ильин, говоря о Пушкине, как реформаторе языка, отмечает, что он, Пушкин, «нашел точную меру, верный критерий, чтобы от многого отказаться, но и многое сохранить, и ровно столько, сколько нужно». «Пушкин, – продолжает Ильин, – один из тех, кому по плечу любая свобода и оторванность от корней, поскольку они обладают материей и силой, чтобы независимо и свободно укорениться в Боге».

Но чтобы «укорениться в Боге», оторванность от почвы и не нужна, от почвы к Богу ближе. Вообще вся наша дворянская литература XIX века, и в особенности поместного дворянства, на удивление почвенна – и Толстой, и Тургенев, и Бунин, но это уже удобренная просвещением почва, нагретая не только солнышком, но и культурой, не потерявшая тем не менее своего природного состава. «Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма!» – воскликнул Пушкин, слушая Арину Родионовну. Он-то воскликнул, и восклицание это дошло до нас, но как важно, чтобы в школе оно прозвучало с той же интонацией, искренностью, радостью и удивлением, с какими было произнесено поэтом.

Сохранились записи Ф.М. Достоевского при пересечении им пограничной станции по пути в Европу, имеющие отношение к тогдашнему образованному классу. Достоевский размышляет: «Как еще не переродились мы окончательно в европейцев?.. Ведь не няньки же и мамки наши уберегли нас от перерождения. Ведь грустно и смешно в самом деле подумать, что не было бы Арины Родионовны, няньки Пушкина, так, может быть, не было б у нас Пушкина. Ведь это вздор? Неужели же не вздор? Вот теперь много русских людей везут воспитываться во Францию; ну что, если туда увезли какого-нибудь другого Пушкина – там у него не будет ни Арины Родионовны, ни русской речи с колыбели? А уж Пушкин ли не русский был человек! Ведь это пророк и провозвестник. Неужели же в самом деле есть какое-то химическое соединение человеческого духа с родной землей, что оторваться от нее ни за что нельзя; и хоть и оторвешься, так все-таки назад воротишься».

Прошло полтора столетия, и слова Федора Михайловича «хоть и оторвешься, так все-таки назад воротишься» потеряли свой утвердительный смысл. Возвращаются изредка и ныне, но возвращаются с заграничными паспортами, как послы чужих порядков, для того, чтобы и в России отрывать от России,

«Есть в природе закон, – это опять из статьи В. Розанова о принципах образования, – есть закон, по которому два луча света, известным образом направленные, взаимно интерферируются и вместо того, чтобы производить усиленное освещение, производят темноту; есть нечто подобное и в душевной жизни человека: в ней также интерферируются образующие впечатления, если они противоположны по своему типу, и вместо того, чтобы просвещать ум и сердце, погружают их в совершенный мрак. Это мрак хаоса, когда сведения есть, когда знаний много и, однако, нет из них ни одного дорогого, не осталось и тени веры во что-нибудь, убеждения, готовности, потребности, – кто теперь не узнает его в себе, не скажет: это – я, это – моя пустота».

Куда современней и злободневней: это – я, это – моя пустота. Образование наше строится по принципу подобных взаимоисключающих и взаимопоглощающих лучей, один из которых традиция, остатки традиции, это я, и второй – агрессивная инновация, это моя пустота. Казалось бы, образование – слуга двух господ, однако симпатий своих оно не скрывает и все решительней дает понять «старой закваске», что права ее на молодое поколение подходят к концу. И вот уже в школьных программах напротив одного ряда другой, несовместимый с первым и приготовленный для его замещения: напротив Пушкина «свой Пушкин», к примеру, Бродский, напротив Есенина «свой Есенин», к примеру, Высоцкий, напротив Достоевского – Сорокин, напротив Толстого с «Войной и миром» –Войнович с «Чонкиным», напротив Белинского – « свой Белинский», к примеру, Ерофеев... Я говорю «к примеру», потому что имена второго ряда могут меняться, но ни в коем случае не меняется сама его духовная составляющая. Фигуры эти, разумеется, могут быть в литературном процессе, и они там есть, но зачем же их включать в рацион материнского молока, ибо школьное образование и есть материнское молоко, продолжающее необходимое кормление с пеленок, и если оно не отвечает этому назначению и этому составу, если оно превращено в молоко хищной волчицы – так чего же тогда и ждать?!

Рука вершителей образования поднимается уже и на «Евгения Онегина», и на «Героя нашего времени», и на «Тараса Бульбу». Стандарты по литературе все больше и больше теснят Пушкина, Тютчева, Фета, Некрасова, Блока, Есенина, выброшены «Конек-Горбунок» Ершова, «Аленький цветочек» Аксакова, «Снегурочка» А. Толстого, не стало Кольцова, прежних народных былин и сказок. Подмены, подмены, подмены... «Мы сохраним тебя, русская речь, великое русское слово!» – поклялась в блокадном Ленинграде Анна Ахматова, тоже теснимая теперь в школе, – и тогда от внешнего врага действительно сохранили, потому что учились по старым учебникам.

«... возврат к национальным традициям – вот истинная новизна для нашего времени», – сказал Георгий Свиридов, но сказал, кажется, уже в пустоту, почти никто его не услышал.

Чтобы прикрыть и оправдать безграмотность, вводят тесты-угадайки; чтобы не обнаруживать хитроумных нарядов школьной экипировки, не способной прикрыть дыры, притащили из чужих краев единый экзамен. А с родины этого изобретения, этого единого для выпускников школ и поступающих в университеты, все чаще звучат крики о беде: тамошние Митрофанушки и после университетов не умеют писать и едва-едва читают по складам. Причину видят в отступлении от фундаментального образования в сторону прикладного, хотя она, конечно, глубже и кроется в самом обществе, но ведь и у нас это прикладное и непрофильное густым забором, через который трудно продраться, огораживается теперь от основного. «Зачем ума искать и ездить так далеко?» Нет ответа на эти классические вопросы, а есть задание и есть его исполнение. И еще: «Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа». Кто мог бы представить, что слова эти, должные говорить о величии России, могут быть применены к ее возвратному ходу, к пресмыкательству перед другими народами и государствами, которые прежде уважительно посторанивались и уступали ей дорогу!

Еще Ушинский говорил о необходимости сделать русские школы русскими. Стало быть, и в его время в этом была потребность. Сделать русские школы русскими – не значит уткнуться в русское и ничего больше не признавать, мы шире своей колыбели, и об этом прекрасно сказал Достоевский в своей пушкинской речи. Но для того, чтобы принять в себя богатство мировой культуры и науки не для складирования только, а для питания и развития, материя души у русского человека должна быть русской и православной. Такими были в совершенстве своей личности Ломоносов, Менделеев и Вернадский, Пушкин и Тютчев, Толстой и Достоевский, Аксаковы и Киреевские. Русскими остались тысячи и тысячи ушедших на чужбину после гражданской войны, удивляя просвещенные страны, такие, как Франция и Германия, неповрежденностью и цельностью своих ярких талантов. « А за то, что нас Родина выгнала – мы по свету ее разнесли» – да, разнесли и души, и песни, и особенности нашего быта, и уживчивость, и говор, и веру. Там, на чужбине, созданы были и «Жизнь Арсеньева», и «Лето Господне» с «Богомольем», и многое другое, без чего нашу культуру и не представить.

В воспоминаниях о Бальмонте Шмелев записывает: « Лет шесть, по полугоду мы жили рядом... сидели на излучине у речки – тенистые берега, коряги, сосны, пески и кулики... Я слышал о России, все чаще о России. Мы ее искали, вспоминали... Осень... близка полночь... Вдруг шорох, неурочные шаги... И оклик тихо: «Вы еще не спите?» А, ночные! Еще не спим. И мы беседуем, читаем. Он – новые сонеты, песни... Я – «Богомолье», приоткрываю детство, вызываю. Мы забывались, вместе шли... в Далекое Святое, дорогое».

И кто бы мог представить, что пройдут годы, и мы, не покидавшие Родины, будем так же тосковать о России посреди России, хвататься за нее, гонимую, искать заклинающие слова, и замолкать в отчаянии. А вернувшийся на Родину в гробу Иван Сергеевич Шмелев мог бы гордиться тем, что его «Лето Господне» предложено теперь и школе, если бы... если бы школа имела один голос, одно направление, как в его детстве.

Русский язык, отечественная словесность и отечественная история –когда бы оберечься этим триединством в их нераздельности, да еще с молитвой, – встали бы мы на путь спасения.

Хрестоматийные слова Тургенева о русском языке хорошо известны, мы в свою пору заучивали их наизусть, и я бы не стал их повторять, если бы не отчетливое ощущение, что именно для нашего, настоящего времени и вызрели они в полном смысловом звучании. «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах «моей Родины (разве мы не на пике этих сомнений и раздумий?) ты один мне поддержка и опора (разве не так?) о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома?!». Не будь тебя –кажется, и дыхания уже не было бы... Как это верно и какая это живительная поддержка всех поколений русского человечества, которую не оболгать и не запретить, не спрятать и не убить, хотя и пытаются оболгать, хотя и пытаются переговорить и перекричать иными наречиями, зачернить грубостью и дикостью.

И все это было бы ничего, не опасно и никакого вреда нашему языку принести не могло бы... если бы мы читали. А читают у нас все меньше. Если бы, как в чистилище, заглядывали мы каждый день в книгу безупречной чистоты и восстанавливали свое дыхание и кровообращение, свое богоданное чутье на хорошее и плохое... Чтение доброго и прекрасного, вздымающего душу, – это тоже молитва, пусть и мирская, но совсем теперь близкая к Божьей...

Пушкин во имя красоты, гибкости и чуткости русского языка снял с него некоторую оскомину церковно-славянского, но не вывел из храма и умел настроить свою лиру на молитвенный лад. Этот лад не покидал потом никого из наших больших мастеров, однако, требовал все той же настройки. Шмелева нельзя назвать реформатором языка, но в свое суровое время он сумел придать ему редкую, не бывалую дотоле, дружественность, ласку и даже умильность – точно сам язык, пораненный во вражде и войнах, высмотрел Шмелева в каких-то дальних и укромных своих палестинах и вручил ему этот дар всегда теплого и сердечного звучания. Иван Шмелев – это Алеша Карамазов в русском литературном братстве XX века, в котором, как в романе Достоевского, были разные персонажи, – Алеша, явивший монастырскую душу всепонимания и прощения.

Воистину это волшебство: нет ничего в человеке, ни в чувствах его и мыслях, ни в самых потайных движениях души, ни во вздохе его и взгляде, ни в минуты отрады или тоски, которые бы наш язык не назвал. Нет решительно ничего ни в человеке, ни вовне его, перед чем бы он остановился в бессилии: нет, не могу. Он может все, длань его объемлет и малое, и большое, и для тех, кто принят им в его царство, он не инструмент, как легкомысленно полагают, а учитель и духовник, всемогущий владыка несметного богатства. Не знаю, есть ли в мире еще язык, подобный нашему; судя по почтению и удивлению, с какими относятся всюду к русской литературе, пожалуй, и нет. Мы счастливые избранники, и не хочется даже предполагать, будто мы потеряли способность понимать, что нам дано, и утратили чувствительность к красоте и силе нашего языка, это было бы самоубийством.

В пору моего школьного ученичества было принято и заучивать большие отрывки из программных литературных произведений, и зачитывать их перед классом. Никогда не забуду своего неожиданного и счастливого преображения, происшедшего со мною, когда вызвали меня к доске прочитать отрывок из рассказа И.С.Тургенева «Певцы».

«Он пел (он – это Яков, мужик, в певческом поединке взявшийся исполнять народную «Не одна во поле дороженька пролегала»). Он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая степь раскрывалась перед нами, уходя в бесконечную даль. У меня, я чувствовал, закипали на сердце и поднимались к глазам слезы; глухие, сдержанные рыданья внезапно поразили меня... Я оглянулся – жена целовальника плакала, припав грудью к окну. Яков бросил на нее быстрый взгляд и залился еще звонче, еще слаще прежнего; Николай Иванович потупился, Моргач отвернулся; Обалдуй, весь разнеженный, стоял, глупо разинув рот; серый мужичок тихонько всхлипывал в уголку, с горьким шепотом покачивая головой; и по железному лицу Дикого-Барина, из-за совершенно надвинувшихся бровей, медленно прокатилась тяжелая слеза; рядчик поднес сжатый кулак ко лбу и не шевелился...»

Дома, готовя урок, я прочитывал этот отрывок спокойно, но перед классом, произнося его, я вдруг перенесся туда, в этот кабачок, где звучала песня, и донесшийся въяви голос Якова вдруг пронзил меня, сердце мое захолонуло от восторга, словно бы проклюнулось, хватило воздуха, и к глазам тоже стали подниматься слезы, голос мой сорвался и умолк... Потом те же счастливые слезы проникновения в родное и глубинное я испытал при чтении рассказа И.А. Бунина «Косцы», где рязанские мужики за покосным трудом, встав в ряд и размашисто водя литовками, пели в голос... Как пели, как пели, вынося и вздымая в небеса какое-то неслыханное счастье быть русским человеком... И до сих пор поют, когда находятся слушатели. Как много подобного чуда, подобного волшебного прозрения души в нашей литературе! Это больше, чем художественность – это редчайшее постижение заложенной в наш народ тайны.

Я решаюсь процитировать и себя, это отрывок из повести «Дочь Ивана, мать Ивана». Решаюсь, потому что для меня это не случайные слова, я думал над ними и вложил в них и свою коленопреклоненность перед нашим языком.

«... когда звучит в тебе русское слово, издалека-далеко доносящее родство всех, кто творил его и им говорил; когда великим драгоценным закромом, никогда не убывающим и не теряющим сыта, содержится оно в тебе в необходимой полноте, всему-всему на свете зная подлинную цену; когда плачет оно, это слово, горькими слезами уводимых в полон и обвязанных одной вереей многоверстовой колонны молодых русских женщин; когда торжественной медью гремит во дни побед и стольных праздников; когда безошибочно знает оно, в какие минуты говорить страстно и в какие нежно, приготовляя такие речи, лучше которых нигде не сыскать, и как напитать душу ребенка добром, и как утешить старость в усталости и печали – когда есть в тебе это всемогущее родное слово рядом с сердцем и душой – вот тогда ошибиться нельзя. Оно, это слово, сильнее гимна и флага, клятвы и обета; с древнейших времен оно само по себе непорушимая клятва и присяга. Есть оно – и все остальное есть, а нет – и нечем будет закрепить самые искренние порывы».

Вольно или невольно, это особый разговор, мы подошли сегодня к черте, когда школа становится не частью жизни, одной из многих частей, а последней надеждой на наше национальное существование в мире. Никогда еще так не нуждалась школа в грамотном учителе – грамотном не только в своем предмете, но прежде всего и свыше всего, если так можно сказать, в науке отечественного обоняния и осязания, с которых начинается гражданство. Школьное образование сегодня – это служение, и служение тяжкое до самоотвержения и креста, и кто не готов к нему, тому лучше отойти в сторонку и заняться другим делом. Сегодня еще не поздно, есть все признаки того, что и со школьных парт, и в вузовских аудиториях чают и ждут такого учителя. В последнее время мы часто вспоминаем нижегородское ополчение, спасшее Россию в Смуту XVII века – новая смута теперь закрадывается в нас самих, в народ наш, пришла пора вставать против нее, мобилизуя все сохранившиеся у нас здоровые силы. Хватит оглядываться с опаской, что подумают о нас, хватит – надо думать о своем спасении, никто в этом жестоком мире нам его не подарит. Как говорил Достоевский: «как только мы почувствуем себя русскими и православными, тотчас все и устроится».

Доклад В.Г. Распутина на XIV Рождественских образовательных чтениях

Wednesday, December 26, 2007

Не может быть: «возможно, мы вместе с народом ошибаемся…»!?




Фраза на века

Глеб Черкасов
25 ДЕКАБРЯ 2007, 18:58

Семь лет назад, под конец 2000 года, Владимир Путин сказал самую значительную фразу своего «царствования», фразу, которая в целом определила стиль и содержание его работы на посту президента. Обсуждался вопрос о возвращении советского гимна, и тогда, еще сравнительно новичок в президентском кресле произнес буквально следующее: «возможно, мы вместе с народом ошибаемся…». Именно это, а не легендарное «мочить в сортире», и стало главной фразой путинского времени, именно в этой формуле второй президент России черпал силы для «путинской перестройки». Обращение к народному мнению помогало Путину в самые тяжелые моменты его политической карьеры, давало основания для самых решительных шагов. Народ не может быть неправым, ну и президент, соответственно, тоже.

«Возможно, мы вместе с народом ошибаемся» – с этой фразой Владимир Путин войдет в историю.
Что ж, бывают жесты и слова, которые становятся визитной карточкой политика в истории, тем самым штрихом, по которому его вспоминают. И по которому его судят как современники, так и потомки.

Невилл Чемберлен, премьер-министр Великобритании, стоя на летном поле около самолета, который доставил его из Мюнхена, взмахивает листочками бумаги и говорит « я привез вам мир». Через год началась самая жуткая война в истории человечества, политика, которую проводил Чемберлен, была выброшена в мусорную корзину, а он сам так и остался человеком, который машет ничего не стоящими листочками бумаги и говорит ничего не значащие слова.

Его современник, соратник и соперник Уинстон Черчилль по-настоящему вошел в историю во время второй мировой войны, когда встал во главе нации, решившей дать отпор врагу. А символом стали его слова в палате общин: «Мне нечего предложить вам, кроме крови, труда, пота и слез...». С этими словами Черчилль вошел в историю, оставив для дотошных исследователей все прочие обстоятельства своей далеко неоднозначной карьеры.

Бывают политики, которым одного жеста, одной фразы не хватает. Таким был Борис Ельцин. Жест номер один – президент на танке около Белого дома объявляет о том, что не намерен подчиняться ГКЧП. Жест номер два – обещание «лечь на рельсы» в случае повышения цен. Цены повысились, но на рельсы Ельцин не лег. Зато фразу эту ему поминали до конца жизни. То опрометчивое обещание, сказанное под воздействием вполне сиюминутных факторов, как бы не затмило и эпизод с танком.

А ведь в том, что по одному жесту судят о всей политической карьере, есть что-то несправедливое. Ведь на самом деле тот же Чемберлен хотел хорошего, и не его вина, что попытка спасти мир сегодня выглядит обреченной: в середине 30-х годов прошлого века так совсем не казалось, и Чемберлен искренне верил в то, что, и правда, привез из Мюнхена избавление от войны. Также и Ельцин верил в то, что одной его воли хватило бы для того, чтобы обуздать рост цен и сделать жизнь людей лучше.

Мы пока не знаем, что напишут о Владимире Путине через 30 лет, добрым или худым словом опишут его период.

Зато мы знаем слова, по которым его будут вспоминать.

Tuesday, December 25, 2007

Wednesday, December 5, 2007

Нельзя в России никого будить, Андрей Рябов, обозреватель «Новой»


Нельзя в России никого будить

Незапланирован­ным итогом этих выборов может стать постепенный выход российского общества из состояния глубокого сна

Закончилась самая странная избирательная кампания за всю историю современных российских выборов. Публичное соревнование между партиями было настолько скучным, что скорее напоминало старые советские фильмы киностудии имени Довженко на производственные темы.

Зато настоящая борьба между придворными группировками, пытавшимися развернуть предвыборную ситуацию в выгодном для себя направлении, кипела где-то глубоко за кулисами и напоминала игру на вылет. Всем было ясно, что единороссовский парламент — ни нынешний, ни будущий — как ничего не решал, так ничего и не будет решать. Но эта, казалось бы, ничего не значащая кампания полностью задвинула на задворки российской политики еще недавно казавшуюся главной тему российской политики — о преемнике Путина. Наверное, все эти странности имели место потому, что предвыборный процесс с заведомо известными результатами преследовал иные по сравнению с официально заявлявшимися цели. Причем цели эти, судя по всему, за последние два месяца неоднократно менялись.

Но какие бы расклады ни возникли в верхах после 2 декабря, похоже, что еще одним, незапланированным итогом этих выборов может стать постепенный выход российского общества из состояния глубокого сна. Такой результат, конечно, никем не планировался, но стал побочным результатом различных предвыборных экспериментов, которыми правящие круги не в меру увлеклись.

В самом деле, эти самые круги вполне могли получить необходимые результаты, никого никуда не мобилизуя, не создавая вокруг выборов атмосферу судьбоносности, — на инерционном, что называется, сценарии. Общество тихо спало, смотрело шоу про звезд на льду да бесконечные сериалы про подвиги российских правоохранителей, явно демонстрируя всяческое безразличие к политике и всему, что с ней связано. Но потребовалось получить результат еще лучше, еще выше, чем могло обеспечить спящее общество. И его стали будить, причем привычными административными методами.

И общество, проявляя явную неудовлетворенность, начало просыпаться. Поскольку уже давно было замечено, что даже такое конформистски настроенное общество может войти в стадию раздражения, если его снова попытаться заставить маршировать и ходить на обязательные общественно-политические мероприятия. Начав просыпаться и вдруг увидев «вальс этикеток» в продовольственных магазинах, общество неожиданно обнаружило, что окружающая действительность совсем не такая глянцевая, как на предвыборных плакатах «Единой России».

Конечно, на итогах парламентских выборов это едва ли сказалось. Но вот состояние раздражения, связанное с побудкой без особого на то повода, может сохраниться надолго. Особенно если весной будущего года общество снова столкнется с растущей инфляцией, которую здорово подхлестнут компетентные решения нынешнего кабинета министров. И тогда, вполне вероятно, может возникнуть совершенно иная повестка дня, не имеющая ничего общего с декабрьскими думскими выборами.

Что будут требовать массы, которые, очевидно, не согласятся с тем, что на фоне заоблачных нефтяных цен российская экономика стала жертвой инфляции? Жесткой финансовой политики и сокращения госрасходов, как в начале 90-х? Едва ли. Не та нынче мода. Да и зря, что ли, боролись с «олигархическим реваншем» на нынешних выборах в лице СПС, «ЯБЛОКА» и даже компартии! Тогда скорее будут требовать более справедливого регулирования экономики, включая цены.

Как на это прореагирует властная команда? Будет убеждать массы во вреде популизма, проповедуя одновременно гламур по всем каналам массовых коммуникаций? Или, чтобы усидеть, захочет быть «своими парнями» и сама ударится в популизм? Или попытается объяснить происходящее еще более коварными происками врагов — внешних и внутренних? На эти вопросы сейчас нельзя дать даже приблизительного ответа. Ясно лишь, что это, как говорится, будет уже совсем другая история. Ведь недаром же сказал поэт, что нельзя в России никого будить.

Андрей Рябов
обозреватель «Новой»

03.12.2007

Tuesday, December 4, 2007

Опыт о страхе, Дмитрий Быков




Опыт о страхе

Дмитрий Быков, литератор

(2007-11-02)

Пятидесятилетний рабочий Аркадий Петрович Грачев, проживающий в городе Кандалакша Мурманской области, прислал в редакцию одного еженедельника, где я работаю, вот такое — абсолютно грамотное, хоть и с извинениями за орфографию, — короткое письмо твердым почерком:

«Уважаемая редакция! Может ли кто-нибудь ответить, что происходит у нас в стране? У меня такое ощущение, что всех журналистов обуял липкий страх. Они оправдывают любое действие президента. То, что у нас начинается культ личности, мне довольно ясно. Нисколько не умаляю заслуг президента, но о них столько твердят, что даже страшно подумать, что бы мы без него делали.

Почему в Чечне возрождается цензура? Это уже не Россия? Почему никто не встречается с рабочими — не теми, которых начальники подсовывают, а теми, кого коллективы делегируют? Может, обстановка стала бы ясней и страна крепчала быстрей? Почему партия, которую поддерживает президент, постоянно призывает его нарушить конституцию? Почему так живет трудовой народ в глубинке? Почему человек, который хочет и может работать, должен прозябать?

Но это вопросы не к журналистам. А к журналистам вопрос один: вас прикормили или запугали? Молчанием или замалчиванием гордиться не надо. Единомыслие — это нечестно».

Я бывал в городе Кандалакша и примерно представляю себе, как живет его население. Но отвечать Аркадию Петровичу на социальные вопросы я не уполномочен, да и в Москве хватает людей, живущих вполне по-кандалакшински. Я пытаюсь ответить на прямо обращенный ко мне вопрос: почему нам страшно?

На него нет рационального ответа — я, по крайней мере, не знаю. Россия на моей памяти попадала в гораздо худшие переделки, чем нулевые годы, — но такого повального и действительно липкого ужаса не было ни при раннем, ни при позднем Ельцине, ни при раннем Путине, ни при позднем Брежневе. Боятся все: редакторы на телевидении и радио, цепляющиеся к каждому слову, душащие в зародыше любой мало-мальски живой формат. Руководители силовых ведомств, грызущие друг друга и робко, с оглядкой, которая трудно сочетается с надрывным пафосом, выносящие сор из Большого Дома. Олигархи, которых почти не осталось. Банкиры. Журналисты. Учителя, боящиеся ляпнуть на уроке истории что-нибудь, не соответствующее новому краткому курсу. Да что там, Аркадий Петрович, — вот я вам пишу это письмо и боюсь. Чего? Не знаю. Но текст дается мне трудно: я оглядываюсь на множество потенциальных читателей и привходящих обстоятельств. Раньше этого не было.

Зыбкий кисель в душе, неосушаемое болото, «двадцать семь лет непрерывной тряски», как характеризовал свою советскую жизнь Бродский, — это как раз и есть здоровое, наиболее адекватное состояние россиянина. Особенно если учесть, с каким наслаждением, с какой нескрываемой готовностью он в это состояние плюхается при первом сигнале «можно и нужно». Так проститутка, выкупленная из публичного дома разночинцем и вроде как приучаемая им постепенно к рутинным занятиям вроде шитья, радостно изменяет ему при первой возможности с его же другом-студентом — просто потому, что ничего другого не умеет.

Вряд ли население России боится исключительно за свою жизнь. Потому что хуже бессмысленной, бездарно проходящей, вялой и позорной жизни все равно ничего не бывает. Существование, для поддержания которого ты трясешься перед каждым чиновником, унижаешься перед каждым ЖЭКовцем и заискиваешь перед каждым водопроводчиком, — не та ценность, за которую хочется цепляться. И ведь не сказать, чтобы не знали другого. Предположить, что верят пропаганде? Но качество этой пропаганды говорит само за себя, в нее не верят даже те, кто вынужденно (правда, никто не заставлял) ее озвучивают. И озвучивают-то с улыбками и подмигиваниями — типа ребята, ну все же ясно? Однако, видимо, эта легенда про враждебное окружение, про злобную Грузию и смертельно опасную Украину достигает цели: есть сказки, в которые приятно верить вне зависимости от того, очевидна ложь или нет. Предположить, что боятся неопределенности, безальтернативности нынешнего правления, невозможности выстроить здесь другую конфигурацию власти и общества? Так ведь альтернатив море, и совершенно очевидно, что большинство будут лучше теперешнего варианта. Жареный петух еще не клюнул, нефть не подешевела? Так ведь он уже клюнул, много раз клевал, — и все без толку. Кого боятся — Путина, гебни, бандитов, суда, начальства, кризиса? Непонятно, сами не знают. Но — парализованы, скованы, обезличены и обездвижены, и уже соревнуются «кто хуже», надеясь, что худших не тронут. А я глубже лизну! А я больше запрещу! А я наглее совру! А я злее наору на того, кто зависит от меня и боится меня! Высунулся — получи. Обратил на себя внимание — не жалуйся. Всем сесть по стойке «кротко» и спрятать головы в колени.

Казалось бы, одни должны бояться, а другие — испытывать мстительный восторг реванша, но так уж получается во время российских заморозков, что победителей нет. Я вижу, конечно, патриотов, думающих, что теперь-то они отмстят либералам, — но патриотов запугивают не меньше, вон уж и в экстремисты производят, и террор приписывают… И державники, выдумывающие новую идеологию, и восторженные адепты «России, поднявшейся с колен», — видимо, опирается она при этом на нефтяную вертикаль, — запуганы до дрожи, до писка. Я ведь слышу, какими голосами они разговаривают. Их угрозы и пафос, их нашистский надрыв, их туманное наукообразие и слюнявый подхалимаж — все с сильнейшим привкусом ужаса, с запахом холодного пота.

Вернулся главный принцип советской очереди: ненавидеть всех, кто впереди, и презирать всех, кто сзади. Страх убивает человечность быстрей всех иных пороков, он разъедает человеческое, как кислота, — вот почему в России почти не осталось человеческого. Казенного, службистского, кафкианского — очень много; но того, что делает жизнь жизнью, а страну страной, почти не осталось. Не за что цепляться — и странна эта безумная привязанность к стабильности, при которой сохраняется и умножается только худшее.

Пожалуй, именно кафкианские аллюзии сейчас наиболее актуальны: Россия сегодня — очень кафкианская страна, вроде огромного «Замка». В Замке ведь тоже нет никаких репрессий — только зыбкая трясина всеобщего почтительного ужаса да соревнование в мерзости, дабы угодить мерзейшему Кламму. Откуда же берется этот ужас у героев Кафки, а главное — откуда он взялся у него самого, в тихой Австро-Венгрии, в буржуазной среде, в укромной конторе, которую он хоть и терпеть не мог, а посещал исправно? Причина сформулирована в «Письме к отцу»: этот вечный ужас и ощущение полного своего бесправия — черта детей, которых не любили. Как-то, желая воспитать в сыне стойкость и отучить его от ночных слез, отец взял да и выставил его в одной рубашке ночью на балкон. Продержал он его там недолго, но этой четверти часа хватило, чтобы маленький Франц Кафка понял: с ним можно сделать все, что угодно, и никто его не защитит. Это вообще-то очень страшное сознание — что с тобой ВСЕ МОЖНО. Нет ни закона, ни милосердия, ни абсолютного авторитета, который бы взял и громко сказал, что ТАК НЕЛЬЗЯ. Все мы с детства растем в сознании, что применительно к нам все разрешено; что нет закона, который ограничил бы произвол; что нет морали, которую нельзя было бы отменить очередным съездом-пленумом-митингом. Мир без опор как раз и есть мир сплошного, тотального, бесконечного страха — потому что опереться в нем не на что. Кафка вырос таким потому, что его не любил отец. Мы выросли такими потому, что нас не любила мать — общая, грозная мать Родина, которую здесь так любят изображать с мечом и которая поныне встречает гостей Киева, напоминая о меченосности местного материнства.

Недолюбленные дети — страшная сила. Они не только понимают, что ничем не защищены, — они и сами готовы ничем себя не ограничивать, глумясь над чужой беззащитностью. Изуверство — оборотная сторона страха: вот почему в армии из самых забитых новобранцев получаются самые страшные деды. Вот почему в современной России все не только дрожат, но и с улюлюканьем кидаются травить любого несогласного или просто немного отличного от массы. Страх вообще — самая гадкая из человеческих эмоций; ничто так не выхолащивает жизнь. Если по-толстовски представить нашу личность как дробь, вынеся в знаменатель все хорошее, что мы можем и видим, а в знаменатель — все отвратительное в нас и вокруг, страх почти сведет эту дробь к нулю: все хорошее безжалостно обесценит, а отвратительное многократно раздует. И что самое ужасное — эти нынешние страхи расплывчаты, размыты, не то что беспочвенны, а безадресны. Кого бояться? Почему смена власти, проходящая в обстоятельствах мирных и давно просчитанных, сопровождается такой нервозностью? Что такого грозит кремлевским элитам? — по миру-то уж как-нибудь не пойдут! Даже в 1999 году, когда в Москве взрывали дома, «Отечество» не на жизнь, а на смерть боролось с «Единством» и приход ОВР к власти реально угрожал ельцинскому окружению утратой статуса, а то и свободы, — такого страха не было: наверное, потому, что можно было высказывать опасения вслух. А отчасти потому, что случаи откровенно низкого, нарочито омерзительного публичного поведения были еще не так многочисленны: не достигала таких высот лесть, стеснялись так широко и беззастенчиво врать, не объявляли любого несогласного наймитом Запада, желающим расчленить нашу независимость и украсть нашу нефть... Уровень страха в обществе сильно зависит от нравственного здоровья этого общества: одно дело — бояться сограждан, пусть иногда звероватых, но вполне цивилизованных. Другое — кровожадных дикарей. Третье — гигантских рептилий, от которых и вовсе не знаешь, чего ждать. Дикари плохи, нет слов, да и сограждане не ангелы, но сегодня повылезли рептилии. В них еще кое-как узнаются сограждане — у кого-то очки, у кого-то шляпа там или книга под мышкой, — но пахнет от них уже иначе, и следы остаются склизкие.

Если спросить перестраховщиков, вымарывающих каждое живое слово из телепроекта или радиоинтервью, — чего они, собственно, боятся, что такого ужасного с ними сделают? — они не ответят, потому что массовые репрессии пока все-таки не стоят на повестке дня, да вряд ли они и возможны в полуоткрытом обществе вроде нашего. Возможно, сильна память о восьмидесятых, когда на общество хлынул вал лагерной литературы об ужасах ГУЛАГа, шарашек и многодневных допросов, — но в тридцатые вала этой литературы еще не было, так, хилый поток политкаторжанских мемуаров. А страх был, да какой! Еще и брать по ночам не начали, еще только своих же в верхах хватали, — а ужас уже полз и ширился, катком проезжался по стране, парализовал талант художников, волю полководцев, любопытство журналистов... И чем больше обожествляли Верховного, чем тоньше пели, тем больше боялись. Чего? Арестов, избиений, Колымы? Так ведь не знали еще ничего об этом. Позора? Разлуки с домашними? Смерти? Но ведь в двадцать первом было страшней, кровь ручьями лилась, — и не боялись, летели в атаку, голодали, топили буржуйки книгами, под обстрелами ходили друг к другу в гости? Почему отчаянные краскомы, кидавшиеся в бой за рабочее дело, с такой легкостью сдавались пятнадцать лет спустя, когда за ними приходили? Почему тряслись бесстрашные маршалы?

Причин, на мой взгляд, было две. Первая — роковое сознание собственной неправоты, неизбежной расплаты. Они много наворотили и понимали это, своими руками выстроили пирамиду, которая теперь их давила. Русская революция и гражданская война создали ситуацию, в которой неправы оказались все. Чистой, безупречной, эскапистской позиции в те годы — не было. Виноваты были красные и белые, левые и правые, народ и интеллигенция; боровшиеся с властью (ибо она все-таки вытягивала страну из бездны) — и принимавшие ее (ибо из одной бездны она тотчас ввергала в другую). Всем было чего бояться, у всех в душе была трясина, каждый многократно предал себя во время этой борьбы — потому что и главное требование этой борьбы было: переступи через себя, через личность и совесть, во имя идеалов, сначала одних, а потом других. Смирись перед партией. Искорени в себе человеческое. Вот в результате человеческого и не осталось, и не на что стало опереться, когда накатил ужас: у всех этих людей, десятки раз отказавшихся от себя, не было опор, позволяющих достойно переживать смутные времена. Партия постоянно отрекалась от себя, петляла, переписывала собственную историю. И вертикаль, к которой можно прислониться в душевной смуте, исчезла: кроме ужаса, не осталось ничего. Властные вертикали ее не заменяют.

Но разве нам самим не случалось в девяностые и позже предавать себя, когда на наших глазах сначала под предлогом освобождения, а потом под предлогом восстановления государственности то и дело совершались дела бессмысленные, аморальные, корыстные и глупые? У нас тоже не осталось ни одного нескомпрометированного идеала, ни одной необолганной ценности. Чем обернулась свобода — все видели. Чем оборачивается государственность — тоже видят все: трибунными ткачихами, например. Или «Нашими». Или «Единой Россией» с ее первой троицей, единой в одном лице. Для ослабленного организма и насморк — серьезное потрясение; для обессмыслившейся, лишенной стержня души и самый мелкий страшок оборачивается вселенским ужасом.

Есть, впрочем, и вторая причина: человек вообще-то давно борется со страхом смерти. Столько, сколько существует. Он придумал массу замечательных отвлечений — культуру, общественную жизнь, философию. Но когда люди сами у себя отобрали все, что делает жизнь жизнью, — им и отвлечься не на что: они смотрят на Петросяна, на «Ледниковый период», на «Программу-максимум» — и трясутся. Это не может отвлечь от главных проблем бытия, поскольку лежит в другой плоскости: все равно что мазать больной зуб йодом. Проблема глубже, и справиться с ней может только то, что проникает в душу достаточно глубоко. А у нас ничего этого не осталось. Даже йод уже под вопросом.

Тут есть и всякие привходящие моменты — я упомянул бы о двух, наиболее существенных. Во-первых, раньше, в те же семидесятые, существовали какие-никакие правила игры. Оглядывались на Запад, то, се. А сегодня у нас суверенитет — в том смысле, что мнение Запада нам по барабану, да и мы Западу, если честно, тоже. Нефть качаем, и ладно, а сажают при этом пусть хоть каждого второго. Как раз останется ровно столько народу, сколько нужно для нефти. Сегодня власть привыкла не просто побеждать, а доламывать и дотаптывать: побежденного не милуют, война идет на уничтожение, это как раз одна из немногих методик, которыми спецслужбы овладели в совершенстве. Почти ничего другого они толком не умеют — отсюда и почти стопроцентная уверенность в том, что на ближайшее время это станет их основным занятием. Это и есть их главная нанотехнология.

А во-вторых, привычный вывих не так-то легко вылечить. Есть многолетний опыт подхалимажа и вранья, и выстраивания в затылок по первому требованию, и азиатчина в смеси с византийщиной, и государственный садомазохизм, вошедший в кровь и плоть населения, и разврат вседозволенности, и генетическая память. Иначе никак не объяснишь, почему двадцати- и тридцатилетние, не заставшие не только сталинщины, а и брежневщины, — с такой легкостью копируют в «Русском журнале» стилистику советских заметок о Буковском, так самозабвенно прорабатывают колеблющихся и клеймят отщепенцев. Историю не отменишь постановлением — она копится в генах. И в генах у нас с вами, дорогой Аркадий Петрович, ничего особенно хорошего нет.

Но есть и главная причина этого страха, о которой я покамест ничего не сказал, а надо бы.

У нас на глазах, на ровном месте, без всяких усилий со стороны президента — и, убежден, не по его инициативе, — колесо русской истории вновь делает предсказуемый поворот. И тот факт, что это практически в неизменных формах происходит в ХХI веке, среди остального мира, давно преодолевшего подобные соблазны, при общем ясном понимании происходящего, в здравом уме и твердой памяти, — как раз и есть самое жуткое: мы боимся не нового Сталина, не конкретного человека или ведомства, а иррациональной, грозной и неопределимой силы. К Богу она, конечно, никакого отношения не имеет, скорее уж к его главному оппоненту. Назовите это роком, или судьбой, или русской матрицей, как принято сейчас у верховных идеологов, — это почти так же страшно, как яма из «Страшной мести», от которой колдун пытается убежать, но она караулит его на всех путях, а когда он стоит на месте, сама ползет к нему.

Страшен Сталин, но фатум страшнее Сталина. А именно фатум явлен нам сегодня в полный рост: страна, полная талантливых, умных и честных людей, на глазах становится все бездарнее, глупее и бесчестнее, и двадцать лет спустя все опять будут спрашивать себя, как маньяк после оргии: что это мы?! Неужели это мы?! «Умопомрачение какое-то», как сказал Владимир Путин, посещая Бутовский полигон. Боюсь представить, как страшно ему самому.

Что делать? — вопрос отдельный. Да вы мне его и не задаете, Аркадий Петрович. Вы спрашиваете, почему мы все боимся. Ну вот, я ответил. Если не вам, так хоть себе.

Примечание Петра Патрушева: Я нечто подобное написал на английском в "Fatherless Land" ("Стране безотцовшины") http://explorersfoundation.org/archive/201t1.pdf

Monday, December 3, 2007

Путин выиграл бой с тенью




Путин выиграл бой с тенью

http://www.novayagazeta.ru/data/2007/92/03.html

И как можно гордиться победой в фактически безальтернативных выборах?

Петр Саруханов - «Новая»

Ничего политически более омерзительного, чем закончившаяся избирательная кампания, не было за всю историю наших выборов. Кажется, даже советские голосования были не столь лицемерны. Те по крайней мере абсолютно соответствовали духу и букве узаконенного тоталитаризма с его восславлением вождей и «нерушимого блока коммунистов и беспартийных». Тому, что происходило ныне, особенно на финальном этапе кампании, трудно найти политологическое определение. Это нечто из арсенала начинающих иллюзионистов — фокус незатейлив, но заплатить за просмотр пришлось.

Сегодня единороcсы ликуют. Им кажется, они провели блестящую кампанию и всех переиграли. Жаль, что не видят себя со стороны. Какая-то тоталитарная секта, где все зиждется на ничего не значащих заклинаниях и бездумном поклонении идолу. Все свелось к одному: «Россиянин, возлюби Путина нашего как самого себя!». Все прочее было лишь дополнением к этому и должно было показать, что с нами со всеми станется, если начнем дурить и не возлюбим Путина так, как надлежит возлюбить Отца своего, — беззаветно и безоглядно. Или все они оголтелые циники, или заигрались в политику и слегка сбрендили — всерьез принялись рассуждать о Национальном Лидере. Где такое было-то? Только там, где представительная демократия становилась помехой правящей бюрократии и где брожение умов консервировалось страхом перед репрессиями. Вождь, фюрер, аятолла, дуче — если очистить речи нынешних единороссов от шелухи слов, они ведут речь о чем-то подобном. Это называется — докатились.

Еще не так давно казалось: Россия переболела вождизмом. Ан нет, никуда эта гниль от нас не ушла. Видно, глубоко засела, может, даже в гены, ибо уже не старые, а совсем юные россияне, не знавшие страха и лицемерия ушедшей эпохи, громче других возопили: «Путин! Путин!». Это имя стало отождествляться ими с такими понятиями, как Родина, Отечество, Отчизна, национальный интерес. Смешно сказать, а может, и не смешно, но в ближнем Подмосковье повстречал взвод солдат, распевавших старый марш на новый манер: «Артиллеристы, Путин дал приказ!». Сами придумали? Нет, командир сказал петь так, а не иначе.

Тема «враг у наших ворот», несомненно, доминировала над прочими. Без Путина России — хана. Чиновники задушат, олигархи ограбят, западные империалисты поработят. Из пыльного кремлевского чулана достали побитые молью чучела, слегка подновили и выставили напоказ. Если судить по результатам выборов, многих зрелище впечатлило. Кто эти чудовища — вопросов не задавали ни самим себе, ни тем более Путину. Сказано, к примеру, что над Россией нависла угроза со стороны тех, «кто в 90-е годы, занимая высокие должности, действовал в ущерб государству, обслуживая интересы олигархических структур и разбазаривая национальное достояние», стало быть, так оно и есть. Слава богу, у нас есть Путин! Кому, как не ему, известны все, «кто в 90-е годы занимал высокие должности»: с 91-го по 93-й он выслеживал их, будучи главой внешнеэкономического департамента питерской мэрии, а с 94-го по 96-й уже как первый вице-мэр криминальной столицы. В 97-м боролся с пособниками олигархов, будучи сначала заместителем управляющего делами президента Ельцина, а чуть позже — начальником Главного контрольного управления администрации президента. В 98-м эта борьба была продолжена на посту директора ФСБ, затем секретаря Совета безопасности, а в 99-м — председателя последнего ельцинского правительства. Так что Путин врага времен 90-х знает в лицо.

Ах, как кстати сейчас пришелся Березовский. Если бы он в свое время не рассорился с Путиным и не сбежал от него в Лондон, его следовало бы просить об этом всем единоросским миром. А так, слушая речи о заговорах олигархов против России, освободившейся от их пут, каждый россиянин представлял себе беглеца Абрамыча, потому что больше представлять некого. Все прочие, за вычетом Ходорковского со товарищи, — правильные олигархи, активно участвующие в общественной жизни, выполняющие разовые поручения партии и президента. Например, олигарх Абрамович время от времени руководит Чукоткой, а олигархи Вексельберг и Усманов уже и не знают, что еще прикупить для Родины, дабы приумножить ее культурно-историческое достояние. Что касается олигархов, ныне возглавляющих государственно-капиталистические монополии, то тут и говорить не о чем — настоящие государственники питерской школы.

«Тот, кто против Путина, — против России» — преподлейшая формула! От нее за версту разит сталинизмом. Поразительно, что единороссы, среди которых, в общем-то, немало образованных людей, почему-то этого не заметили. Хотя что с них взять — маленькие пешки в чужой игре, которым боязно, что их смахнут с доски. Что они значат без своего трепетного служения власти, с которой сроднились и «интерес коей чтут аки собственный»? Ничто. Все они — «политики вельможного кресла». Коли оно есть, есть и политик. Убрали — исчез, растворился в небытие. Завтра электорат не то что лица, имени такого не вспомнит.

Лгать вслух, внутренне содрогаясь от собственной лжи, вновь стало нормой, особенно в среде, именующей себя интеллигенцией. Известные стране люди вновь, как в незапамятные годы брежневского застоя, прилюдно лицемерят, успокаивая себя тем, что делают это во благо стоящих за ними коллективов: одному требуется бюджетная поддержка, другому — помещение, третьему — налоговые послабления. Есть, правда, и такие, кому гражданскую позицию подсказывает собственный кошелек. Интеллектуальная элита России захлебнулась конформизмом. Не многие в восторге от возвеличивания Путина, от холуйской эстетики партии власти, от возрождения добровольно-принудительного участия в шумных акциях, с некоторых пор именуемых «путингами», но подавляющее большинство помалкивает. И их можно понять: если тебе приклеют ярлык неблагонадежного, это, считай, возвели потолок над твоей головой, выше которого не подняться. Вот такие теперь правила игры: кто не с Путиным, тот на задворках.

И все-таки единороссов, как бы они ни старались, нельзя принимать всерьез. Не получается. Как они радуются своим процентам, как празднуют победу, как славят того, кто ее обеспечил! Неужели и впрямь думают, что победили? Так им же никто не противостоял, с ними по большому счету никто не боролся. Путин выиграл бой с тенью. И какая в том доблесть? Другого-то результата и быть не могло. Это в стране-то, где для инакомыслия нет выхода на электронные СМИ (как, впрочем, и на другие), где власть, расставив своих земляков-комиссаров на ключевые посты, жестко контролирует избирательный процесс, цинично заложив в него двойные стандарты. Какие партии? Какие теледебаты? Звонкие политические погремушки, не более того. Стараниями Путина и его команды Россия превратилась в подобие ГДР с ее однопартийной многопартийностью. Настоящие партии и партийные лидеры у нас в будущем. И если Кремль не отрезвеет от упоения всевластием, то они будут довольно радикальных воззрений.

Политический радикализм — характерная черта декабрьской кампании. Обычно на выборах этой картой играет не надеющаяся ни на что оппозиция. Особенность России в том, что радикализмом увлеклись сама власть и ее политический авангард. В речах главного кандидата «Единой России», в выступлениях партийных функционеров рангом пониже зачастую сквозила неприкрытая ненависть к оппонентам. В лучшем случае — неприязнь. Если не переходить на личности, а оценивать победителя как бы в целом, в общей его массе, можно сказать, что он производил впечатление воинствующего невежества. Ничего другого, увы, на ум не приходит.

Стало понятным, для чего Кремль наплодил столько шумных молодежных движений: с одной стороны, они стали своего рода штурмовым отрядом в борьбе с радикализмом антипутинской молодежи, а с другой — не дали нарастающему в среднем классе тихому инакомыслию перерасти в нечто большее, создав питательную среду для зарождения вменяемой оппозиции. Это, кстати, одна из причин того, что голосов против Путина было подано не так много, как могло бы быть. А почему? Еще не страшно, но уже боязно. Сейчас единороссы радуются своей молодежной придумке, потирают руки. Только что будет завтра? Какие новые лидеры родятся в условиях политического прессинга? Только отчаянные радикалы. За такими всегда охотно идут разуверившиеся и не слишком храбрые, со временем вырастающие в полноценных политбойцов. А потому плакаты с лозунгом «За Путина!» Кремлю еще пригодятся. Я бы не советовал их слишком далеко прятать.

Павел Вощанов

03.12.2007

Saturday, December 1, 2007

Избирательное законодательство запрограммировало безнаказанную фальсификацию

Талон на голос

Избирательное законодательство запрограммировало безнаказанную фальсификацию

В законы о выборах предусмотрительно заложены нормы, гарантирующие победу «партии власти» не только на предстоящих, но и на всех последующих выборах.

См. http://www.novayagazeta.ru/data/2007/91/07.html

Горе дому сему, Фрагмент романа «День опричника»




Горе дому сему
Фрагмент романа «День опричника»

см. Чуден Кремль при ясной погоде. http://exlibris.ng.ru/subject/2006-08-17/1_sorokin.html


Пока опричники не пришли.В. Перов. Чаепитие в Мытищах, близ Москвы
Пока опричники не пришли.
В. Перов. Чаепитие в Мытищах, близ Москвы

Дорога направо сворачивает.

Выезжаю на Рублевый тракт. Хорошая дорога, двухэтажная, десятиполосная. Выруливаю в левую красную полосу. Это – наша полоса. Государственная. Покуда жив и при деле государевом – буду по ней ездить.

Расступаются машины, завидя красный «мерин» опричника с собачьей головой. Рассекаю со свистом воздух подмосковный, давлю на педаль. Постовой косится уважительно. Командую:

– Радио «Русь».

Оживает в кабине мягкий голос девичий:

– Здравы будьте, Андрей Данилович. Что желаете послушать?

Новости я все уже знаю. С похмелья хорошей песни душа просит:

– Спойте-ка мне про степь да про орла.
– Будет исполнено.

Вступают гусляры плавно, бубенцы рассыпаются, колокольчик серебряный звенит, и:

Ой, ты степь широкая,
Степь раздольная,
Широко ты, матушка,
Протянулася.
Ой, да не степной орел
Подымается.
Ой, да то донской казак
Разгуляется.

Поет славный Кремлевский хор. Мощно поет, хорошо. Звенит песня так, что слезы наворачиваются. Несется «мерин» к Белокаменной, мелькают деревни да усадьбы. Сияет солнце на елках заснеженных. И оживает душа, очищается, высокого просит…
Также в разделе Накануне
Имбирный джем. Рассказ из новой книги «Любя...»
Пересеклись, встретились, познакомились, подружились,
Кремль бьет копытом
Фрагмент из третьей части романа Владимира Войновича «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина»
Скажи мне, что ты ешь, и я скажу тебе, кто ты
Фрагмент из «Книги Еды» Игоря Клеха
Эмили Бронте, принцесса Гондала
Фрагмент из книги Григория Кружкова «Пироскаф: Из английской поэзии XIX века»
Непредсказуемый Вавилон накануне крушения
В кулуарах служебных нор: фрагмент из повести Виктора Широкова «Летние ливни»

Ой, да не летай, орел,
Низко по земле,
Ой, да не гуляй, казак,
Близко к берегу!

С песней бы так и въехал в Москву, да прерывают. Звонит Посоха. Его холеная харя возникает в радужной рамке.

– А, что б тебя… – бормочу, убирая песню.
– Комяга!
– Чего тебе?
– Слово и дело!
– Ну?
– Осечка у нас со столбовым.
– Как так?
– Крамолу ему ночью не сумели подкинуть.
– Да вы что?! Чего ж ты молчал, куриная голова?
– Мы до последнего ждали, но у него охрана знатная, три колпака.
– Батя знает?
– Не-а. Комяга, скажи ты Бате сам, я стремаюсь. Он на меня еще из-за посадских зол. Страшуся. Сделай, за мной не закиснет.

Вызываю Батю. Широкое рыжебородое лицо его возникает справа от руля.

– Здравствуй, Батя.
– Здорово, Комяга. Готов?
– Я-то всегда готов, Батя, а вот наши опростоволосились. Не сумели столбовому крамолу подкинуть.
– А и не надо теперь… – Батя зевает, показывая здоровые, крепкие зубы. – Его и без крамолы валить можно. Голый он. Токмо вот что: семью не калечить, понял?
– Понял, – киваю я, убираю Батю, включаю Посоху. – Слыхал?
– Слыхал! – облегченно щерится он. – Слава тебе, Господи…
– Господь тут ни при чем. Государя благодари.
– Слово и дело!
– И не запаздывай, гулена.
– Да я уж тут.

Сворачиваю на Первый Успенский тракт. Здесь лес еще повыше нашего: старые, вековые ели. Много они повидали на своем веку. Помнят они, помнят Смуту Красную, помнят Смуту Белую, помнят Смуту Серую, помнят и Возрождение Руси. Помнят и Преображение. Мы в прах распадемся, в миры иные отлетим, а славные ели подмосковные будут стоять да ветвями величавыми покачивать…

Мда, вон оно как со столбовыми оборачивается! Теперь уже и крамолы не надобно. На прошлой неделе так с Прозоровским вышло, теперь с этим… Круто государь наш за столбовых взялся. Ну и правильно. Снявши голову, по волосам не плачут. Взялся за гуж – не говори, что не дюж. А коли замахнулся – руби!

Вижу двоих наших впереди на красных «меринах». Догоняю, сбавляю скорость. Едем цугом. Сворачиваем. Едем еще немного и упираемся в ворота усадьбы столбового Ивана Ивановича Куницына. У ворот восемь наших машин. Посоха здесь, Хруль, Сиволай, Погода, Охлоп, Зябель, Нагул и Крепло. Батя коренных на дело послал. Правильно, Батя. Куницын – крепкий орех. Чтобы его расколоть – сноровка требуется.

Паркуюсь, выхожу из машины, открываю багажник, достаю свою дубину тесовую. Подхожу к нашим. Стоят, ждут команды. Бати нет, значит, я за старшего. Здороваемся по-деловому. Гляжу на забор: по периметру в ельнике – стрельцы из Тайного Приказа, нам на подмогу. Обложена усадьба со всех сторон еще с ночи по приказу государеву. Чтобы мышь зловредная не пробежала, чтобы комар злокозненный не пролетел.

Но крепки ворота у столбового. Поярок звонит в калитку, повторяет:

– Иван Иваныч, открывай. Открывай подобру-поздорову!
– Без думских дьяков не войдете, душегубы! – раздается в динамике.
– Хуже будет, Иван Иваныч!
– Хуже мне уже не будет, пес!

Что верно – то верно. Хуже только в Тайном Приказе. Но туда Ивану Ивановичу уж и не надобно. Обойдемся сами. Ждут наши. Пора!

Подхожу к воротам. Замирают опричники. Бью по воротам дубиной первый раз:

– Горе дому сему!

Бью второй раз:

– Горе дому сему!

Бью в третий раз:

– Горе дому сему!

И зашевелилась опричнина:

– Слово и дело! Гойда!
– Гойда! Слово и дело!
– Слово и дело!
– Гойда! Гойда! Гойда!

Хлопаю Поярка по плечу:

– Верши!

Засуетился Поярок с Сиволаем, прилепили шутиху на ворота. Отошли все, заложили уши. Грохнуло, от ворот дубовых – щепа вокруг. Мы с дубинами – в пролом. А там охрана столбового – со своим дрекольем. Огнестрельным оружием запрещено отбиваться, а то стрельцы из лучестрелов своих хладноогненных всех положат. А по Думскому закону – с дрекольем из челяди кто выстоит супротив наезда, тому опалы не будет.

Врываемся. Усадьба богатая у Ивана Ивановича, двор просторный. Есть где помахаться. Ждет нас куча охраны, да челяди с дрекольем. С ними три пса цепных, рвутся на нас. Биться с такой оравою – тяжкое дело. Договариваться придется. Надобно хитрым напуском дело государственное вершить. Поднимаю руку:

– Слушай сюда! Вашему хозяину все одно не жить!
– Знаем! – кричит охрана. – От вас все одно отбиваться придется!
– Погоди! Давай поединщиков выберем! Ваш осилит – уйдете без ущерба со своим добром! Наш осилит – все ваше нам достанется!

Задумалась охрана. А Сиволай им:

– Соглашайтесь, пока мы добрые! Все одно вас вышибем, когда подмога подъедет! Супротив опричнины никому не выстоять!

Посоветовались те, кричат:

– Ладно! На чем биться будем?
– На кулаках! – отвечаю.

Выходит от них поединщик: здоровенный скотник, морда тыквой. Скидывает тулуп, натягивает рукавицы, сопли утирает. Но мы к такому повороту готовы – Погода Сиволаю на руки кафтан свой черный сбрасывает, шапку с куньей оторочкой стряхивает, куртку парчовую скидывает, поводит плечом молодецким, шелком алым обтянутым, мне подмигивает, выступает вперед. Супротив Погоды в кулачном деле даже Масло – подросток. Невысок Погода, но широк в плечах, крепок в кости, ухватист да оборотист. Попасть в его харю гладкую трудно. А вот от него в мясо схлопотать – проще простого. Озорно глядит Погода на соперника, с прищуром, поигрывает пояском шелковым:

– Ну что, сиволапый, готов битым быть?
– Не хвались, опричник, на рать идучи!

Погода и скотник ходят кругами, примериваются. И одеты они по-разному, и в положениях разных, и господам разным служат, а коль приглядеться – из одного русского теста слеплены. Русские люди, решительные.

Встаем кругом, смыкаемся с челядью. На кулачном поприще это – в норме. Здесь все равны – и смерд и столбовой, и опричник и приказной. Кулак – сам себе государь.

Посмеивается Погода, подмигивает скотнику, поигрывает плечами молодецкими. И не выдерживает мужик, кидается с замахом кулака пудового. Приседает Погода, а сам скотника – под ложечку, коротким тычком. Икнул тот, но выдюжал. Погода снова вокруг танцует, плечами, как девка срамная, покачивает, подмигивает, язык розовый показывает. Скотник танцы не уважает, крякает да опять размахивается. Но Погода упреждает – слева в скулу, справа по ребрам – хлесть! хлесть! Аж ребра треснули. А от кулака пудового снова увернулся. Взревел скотник медведем, замахал кулачищами, рукавицы теряя. Да все без толку: снова под ложечку, да и по сопатке – хрясь! Оступается детина, как медведь-шатун. Сцепил руки замком, ревет, рассекает воздух морозный. Да все без толку: хлоп! хлоп! хлоп! Быстрые кулаки у Погоды: вот уж и морда у скотника в крови, и глаз подбит, и нос красную юшку пустил. Летят алые капли, рубинами сверкают на зимнем солнце, падают на снег утоптанный.

Мрачнеет челядь. Перемигиваются наши. Шатается скотник, хлюпает носом разбитым, плюется зубным крошевом. Еще удар, еще. Пятится детина назад, отмахивается, как мишка от пчел. А Погода не отстает: еще! еще! Точно и крепко бьет опричник. Свистят наши, улюлюкают. Удар последний, зубодробительный. Падает скотник навзничь. Встает ему Погода сапожком фасонистым на грудь, нож из ножен вытягивает, да и по морде с размаху – чирк! Вот так. Для науки. По-другому теперь нельзя.

На крови – все как по маслу пройдет.

Стухла челядь. Сиволапый за морду резаную схватился, сквозь пальцы – кровушка пробрызгивает.

Убирает нож Погода, сплевывает на поверженного, подмигивает челяди:

– Тю! А морда-то в крови!

Это – слова известные. Их завсегда наши говорят. Сложилось так.

Теперь пора точку ставить. Поднимаю дубину:

– На колени, сиволапые!

В такие мгновенья все сразу видно. Ой, как видно хорошо человека русского! Лица, лица оторопевшей челяди. Простые русские лица. Люблю я смотреть на них в такие мгновенья, в момент истины. Сейчас они – зеркало. В котором отражаемся мы. И солнышко зимнее.

Слава Богу, не замутнилось зеркало сие, не потемнело от времени.

Падает челядь на колени.

Наши расслабились, зашевелились. И сразу – звонок Бати: следит из своего терема в Москве:

– Молодцом!
– Служим России, Батя! Что с домом?
– На слом.

На слом? Вот это внове… Обычно усадьбу давленую берегли для своих. И прежняя челядь оставалась под новым хозяином. Как у меня. Переглядываемся. Батя белозубо усмехается:

– Чего задумались? Приказ: чистое место.
– Сделаем, Батя!

Ага. Чистое место. Это значит – красный петух. Давненько такого не было. Но – приказ есть приказ. Его не обсуждают. Командую челяди:

– Каждый по мешку барахла может взять! Две минуты даем!

Те уже поняли, что дом пропал. Подхватились, побежали, рассыпались по своим закутам, хватать нажитое да заодно – что под руку подвернется. А наши на дом поглядывают: решетки, двери кованые, стены красного кирпича. Основательность во всем. Хорошая кладка, ровная. Шторы на окнах задернуты, да не плотно: поглядывают в щели быстрые глаза. Тепло домашнее там, за решетками, прощальное тепло, затаившееся, трепещущее смертельным трепетом. Ох, и сладко проникать в сей уют, сладко выковыривать оттудова тот трепет прощальный!

Челядь набрала по мешку барахла. Бредут покорно, как калики перехожие. Пропускаем их к воротам. А там, у пролома, стрельцы с лучестрелами дежурят. Покидает челядь усадьбу, оглядывается. Оглянитесь, сиволапые, нам не жалко. Теперь – наш час. Обступаем дом, стучим дубинами по решеткам, по стенам:

– Гойда!
– Гойда!
– Гойда!

Потом обходим его трижды по солнцевороту:

– Горе дому сему!
– Горе дому сему!
– Горе дому сему!

Прилепляет Поярок шутиху к двери кованой. Отходим, уши рукавицами прикрываем. Рванула шутиха – и нет двери. Но за первой дверью – другая, деревянная. Достает Сиволай резак лучевой. Взвизгнуло пламя синее, яростное, уперлось в дверь тонкой спицею – и рухнула прорезь в двери.

Входим внутрь. Спокойно входим. Теперь уже спешка ни к чему.

Тихо внутри, покойно. Хороший дом у столбового, уютный. В гостиной все на китайский манер – лежанки, ковры, столики низкие, вазы в человечий рост, свитки, драконы на шелке и из нефрита зеленого. Пузыри новостные тоже китайские, гнутые, черным деревом отороченные. Восточными ароматами пованивает. Мода, ничего не поделаешь. Поднимаемся наверх по лестнице широкой, ковром китайским устланной. Здесь родные запахи – маслом лампадным тянет, деревом кондовым, книгами старыми, валерьяной. Хоромы справные, рубленые, конопаченые. С рушниками, киотами, сундуками, комодами, самоварами да печами изразцовыми. Разбредаемся по комнатам. Никого. Неужели сбежал, гнида? Ходим, под кровати дубины суем, ворошим белье, шкапы платяные сокрушаем. Нет нигде хозяина.

– Не в трубу же он улетел? – бормочет Посоха.
– Никак ход тайный в доме имеется, – шарит Крепло дубиной в комоде.
– Забор обложен стрельцами, куда он денется! – возражаю я им.

Подымаемся в мансарду. Здесь – зимний сад, каменья, стенка водяная, тренажеры, обсерватория. Теперь у всех обсерватории… Вот чего я понять никак не могу: астрология, конечно, наука великая, но при чем здесь телескоп? Это же не книга гадальная! Спрос на телескопы в Белокаменной просто умопомрачительный, в голове не укладывающийся. Даже Батя себе в усадьбе телескоп поставил. Правда, смотреть ему в него некогда.

Посоха словно мысли мои читает:

– Спотворились столбовые да менялы на звезды пялиться. Чего они там разглядеть хотят? Смерть свою?
– Может, Бога? – усмехается Хруль, стукая дубиной по пальме.
– Не богохульствуй! – одергивает его голос Бати.
– Прости, Батя, – крестится Хруль, – бес попутал…
– Что вы по старинке ищете, анохи! – не унимается Батя. – Включайте «ищейку»!

Включаем «ищейку». Пищит, на первый этаж показывает. Спускаемся. «Ищейка» подводит нас к двум китайским вазам. Большие вазы, напольные, выше меня. Переглядываемся. Подмигиваем друг другу. Киваю я Хрулю да Сиволаю. Размахиваются они и – дубинами по вазам! Разлетается фарфор тонкий, словно скорлупа яиц огромадных, драконьих. А из яиц тех, словно Касторы да Поллуксы – дети столбового! Рассыпались по ковру горохом – и в рев. Трое, четверо… шестеро. Все белобрысые, погодки, один одного меньше.

– Вот оно, что! – хохочет Батя невидимый. – Ишь, чего удумал, вор!
– Совсем от страха спятил! – щерится Сиволай на детей.

Нехорошо он щерится. Ну, да мы детишек не трогаем… Нет, ежели приказ придавить потрох – тогда конечно. А так – нам лишней кровушки ненадобно.

Ловят наши детишек визжащих, как куропаток, уносят под мышками. Там, снаружи, уж из приюта сиротского подкатил хромой целовальник Аверьян Трофимыч на своем автобусе желтом. Пристроит он малышню, не даст пропасть, вырастит честными гражданами страны своей.

На крики детские, как на блесну, жены столбовых ловятся: не выдержала супружница Куницына, завыла в укрывище своем. Сердце бабье – не камень. Идем на крик – на кухню путь ведет. Неспешно входим. Осматриваемся. Хороша кухня у Ивана Ивановича. Просторна и по уму обустроена. Тут тебе и столы разделочные, и плиты, и полки стальные да стеклянные с посудой да приправами, и печи замысловатые с лучами горячими да холодными, и хайтек заморский, и вытяжки заковыристые, и холодильники прозрачные да с подсветкою, и ножи на всякий лад, а посередке – печь русская, широкая, белая. Молодец, Иван Иванович. Какая трапеза православная без щей да каши из печи русской? Разве в духовке заморской пироги спекутся как в печи нашей? Разве молоко так стомится? А хлеб-батюшка? Русский хлеб в русской печи печь надобно – это вам последний нищий скажет.

Зев печной заслонкой медной прикрыт. Стучит Поярок в заслонку пальцем согнутым:

– Серый волк пришел, пирожков принес. Тук-тук, кто в печке прячется?

А из-за заслонки – вой бабий да ругань мужская. Серчает Иван Иванович на жену, что выдала криком. Понятное дело, а то как же. Чувствительны бабы сердцем, за то их и любим.

Снимает Поярок заслонку, берут наши ухваты печные, кочергу да ими из печи на свет Божий и вытягивают столбового с супругою. Обоя в саже поизмазались, упираются. Столбовому сразу руки вяжем, в рот – кляп. И под локти – на двор. А жену… с женой по-веселому обойтись придется. Положено так. Притягивают ее веревками к столу разделочному, мясному. Хороша жена у Ивана Ивановича, стройна телом, лепа лицом, сисяста, жопаста, порывиста. Но сперва – столбовой. Все валим из дому на двор. Там уж ждут-стоят Зябель и Крепло с метлами, а Нагул с веревкой намыленной. Волокут опричники столбового за ноги от крыльца до ворот в последний путь. Зябель с Креплом за ним метлами след заметает, чтоб следов супротивника делу государеву в России не осталось. На ворота уж Нагул влез, ловко веревку пристраивает, не впервой врагов России вешать. Встаем все под ворота, поднимаем столбового на руках своих:

– Слово и дело!

Миг – и закачался Иван Иванович в петле...

About Me

My Photo
Pyotr PatrushevWriter, translator, interpreter. Former marathon swimmer (unaided swim from Russia to Turkey in 1962). Author: "Project Nirvana" (Booksurge, 2005) and "Sentenced to Death" (Neva Publishing House, St. Petersburg, 2005). Reviews of "Project Nirvana" and "Sentenced to Death": "A wildly imaginative book…Amazing tales..." (Robyn Williams, ABC Radio National, "In Conversation"). "Patrushev's novel brings the visions of Orwell and Huxley together." (Michael McGirr, The Sydney Morning Herald). "Get engrossed into the atmosphere of a real adventure: true and deadly dangerous." EX Magazine.